Касьян с красивой мечи. Тургенев: Касьян с красивой Мечи Лексический анализ пейзажа касьян с красивой мечи

Душным летним днём я возвращался с охоты в тряской тележке. Вдруг кучер мой забеспокоился. Взглянув вперёд, я увидел, что путь нам пересекает похоронный обоз. Это была дурная примета, и кучер стал погонять лошадей, чтобы успеть проехать перед обозом. Мы не проехали и ста шагов, как у нашей тележки сломалась ось. Между тем покойник нагнал нас. Кучер Ерофей сообщил, что хоронят Мартына-плотника.

Шагом мы добрались до Юдиных выселок, чтобы купить там новую ось. В выселках не было ни души. Наконец я увидел человека, спящего посреди двора на самом солнцепёке, и разбудил его. Меня поразила его наружность. Это был карлик лет 50-ти со смуглым, сморщенным лицом, маленькими карими глазками и шапкой густых, курчавых, чёрных волос. Его тело было тщедушно, а взгляд необыкновенно странен. Голос его был удивительно молод и по-женски нежен. Кучер назвал его Касьяном

После долгих уговоров старик согласился проводить меня на ссечки. Ерофей запряг Касьянову лошадку, и мы тронулись в путь. В конторе я быстро купил ось и углубился в ссечки, надеясь поохотиться на тетеревов. Касьян увязался за мной. Недаром его прозвали Блохой: он ходил очень проворно, срывал какие-то травки и поглядывал на меня странным взглядом.

Не наткнувшись ни на один выводок, мы вошли в рощу. Я лёг на траву. Вдруг Касьян заговорил со мной. Он сказал, что домашняя тварь богом определена для человека, а лесную тварь грешно убивать. Речь старика звучала не по-мужичьи, это был язык торжественный и странный. Я спросил Касьяна, чем он промышляет. Он ответил, что работает плохо, а промышляет ловом соловьёв для удовольствия человеческого. Человек он был грамотный, семьи у него не было. Иногда Касьян лечил людей травами, и в округе его считали юродивым. Переселили их с Красивой Мечи года 4 назад, и Касьян скучал по родным местам. Пользуясь своим особым положением, Касьян обошёл пол-России.

Вдруг Касьян вздрогнул, пристально всматриваясь в чащу леса. Я оглянулся и увидел крестьянскую девочку в синем сарафанчике и с плетёным кузовком на руке. Старик ласково позвал её, называя Алёнушкой. Когда она подошла поближе, я увидел, что она старше, чем мне показалось, лет 13-ти или 14-ти. Она была маленькой и худенькой, стройной и ловкой. Хорошенькая девочка была поразительно похожа на Касьяна: те же острые черты, движения и лукавый взгляд. Я спросил, не его ли это дочь. С притворной небрежностью Касьян ответил, что она его родственница, при этом во всём его облике была видна страстная любовь и нежность.

Охота не удалась, и мы вернулись в выселки, где меня с осью ждал Ерофей. Подъезжая ко двору, Касьян сказал, что это он отвёл от меня дичь. Я так и не смог убедить его в невозможности этого. Через час я выехал, оставив Касьяну немного денег. По дороге я спросил у Ерофея, что за человек Касьян. Кучер рассказал, что сначала Касьян со своими дядьями ходил в извоз, а потом бросил, стал жить дома. Ерофей отрицал, что Касьян умеет лечить, хотя его самого он вылечи от золотухи. Алёнушка же была сиротой, жила у Касьяна. Он не чаял в ней души и собирался учить грамоте.

Мы несколько раз останавливались, чтобы смочить ось, которая нагревалась от трения. Уже совсем завечерело, когда мы вернулись домой.

Тургенев: Касьян с красивой Мечи

Автор возвращается в телеге с охоты. Путь пересекает траурный поезд: священник и мужики с обнаженными головами несут гроб. В народе считается, что встретить на дороге покойника дурная примета. Через некоторое время возница останавливается, сообщает автору, что у их телеги сломалась ось, и добавляет, что по сопровождающим гроб бабам узнал, кого хоронят (Мартына-плотника).

На сломанной оси автор и возница кое-как добираются до Юдиных выселок, состоящих из шести маленьких низеньких избушек. В двух избах не обнаруживается никого, наконец, во дворе третьего дома автор натыкается на человека, спящего на припеке. Разбудив его, он обнаруживает, что это "карлик лет пятидесяти, маленький, с маленьким, смуглым и сморщенным лицом, острым носиком, карими, едва заметными глазками и курчавыми густыми черными волосами". Карлик был чрезвычайно худым и тщедушным. Автор спрашивает, где можно достать новую ось, карлик в ответ интересуется, уж не охотники ли они.

Получив утвердительный ответ, карлик говорит: "Пташек небесных стреляете, небось? Да зверей лесных? И не грех вам божьих пташек убивать, кровь проливать неповинную?" Автор удивляется, но, тем не менее, повторяет свою просьбу. Старик отказывается, говорит, что никого нет, что помочь некому, а сам он устал, так как ездил в город. Автор предлагает заплатить, старик от платы отказывается. Наконец карлик соглашается отвести путников на вырубки, где, по его словам, можно найти хорошую дубовую ось. Возница, увидев карлика, здоровается с ним, называя Касьяном, и сообщает о встреченной по дороге траурной процессии, упрекает Касьяна, что он не вылечил Мартына-плотника (Касьян лекарь). Касьян провожает автора и возницу до вырубки, затем спрашивает автора, куда тот направляется, и, узнав, что на охоту, просится с ним.

По дороге автор наблюдает за Касьяном. Касьян ходит необыкновенно проворно и подпрыгивает на ходу, не случайно односельчане прозвали его "блоха". Касьян пересвистывается с птицами, нагибается, срывает какие-то травки, кладет их за пазуху, бормочет что-то себе под нос, время от времени поглядывает на автора странным, пытливым взглядом. Они долго ходят, дичь не попадается. Наконец автор замечает какую-то птицу, стреляет, попадает.

Касьян в это время закрывает глаза рукой и не шевелится, затем подходит к тому месту, где упала птица, качает головой и бормочет, что это грех. Следует описание прекрасного дня, одухотворенной русской природы. Внезапно Касьян спрашивает, для чего "барин" пташку убил. Когда автор отвечает, что коростель дичь и его есть можно, Касьян возражает, что автор убил его вовсе не из-за того, что был голоден, а для потехи своей. Говорит, что "вольная птица" человеку в пищу "не положена", что ему отпущены другие еда и питье "хлеб, воды небесные да тварь ручная от древних отцов (куры, утки и проч.)". Когда автор интересуется, не грешно ли, по мнению Касьяна, и рыбу убивать, тот отвечает, что "рыба тварь немая, у нее кровь холодная", что она "не чувствует", а кровь "святое дело".

Автор спрашивает, чем живет Касьян, чем промышляет. Тот отвечает, что живет, "как господь велит", а до весны соловьев ловит, но не убивает их, потому что "смерть и так свое возьмет". Вспоминает он о Мартыне-плотнике, который "недолго жил и помер, а жена его теперь убивается о муже, о детках малых". Пойманных соловьев Касьян отдает "добрым людям". Автор недоумевает и спрашивает, чем еще занимается Касьян. Тот отвечает, что ничем больше не занят, так как из него работник плохой. Однако он грамотный. Семьи у него нет.

Тогда автор спрашивает, действительно ли Касьян лечит. Получив утвердительный ответ, автор интересуется, отчего тогда Касьян не вылечил Мартына-плотника. Касьян говорит, что поздно узнал о болезни, а кроме того, все всё равно умирают тогда, когда кому на роду написано. Далее Касьян рассказывает, что родом сам с Красивой Мечи села верст за сто отсюда, что переселили их сюда года четыре назад. Касьян вспоминает о красоте своих родных мест, говорит, что не прочь побывать на своей родине. Оказывается, что Касьян много "ходил" и в Симбирск, и в Москву, и на "Оку-кормилицу", и на "Волгу-матушку", "много людей видел" и "в городах побывал честных". В родные места, несмотря на это, не заходил, и теперь об этом жалеет. Касьян начинает напевать песенку, которую сочиняет здесь же, на ходу. Это удивляет автора.

Внезапно автор и Касьян встречают девочку лет восьми, с которой Касьян здоровается и по отношению к которой автор замечает у своего спутника непонятную нежность. Автор спрашивает, уж не дочь ли это его, но Касьян уклоняется от ответа, называя девочку "сродственницей". Больше автору ничего из Касьяна вытянуть не удается. После возвращения на выселки. Касьян вдруг признается, что это он всю дичь барину "отвел".

Автор скептически относится к такому заявлению. Аннушки (которую автор и Касьян встретили в лесу) в избе нет, зато стоит кузовок с грибами, которые она собирала. Касьян вдруг делается молчалив и неприветлив, еда и питье для лошадей гостей оказываются плохие. Починив ось, автор и возница с неудовольствием уезжают. Дорогой автор пытается выспросить у возницы, что за человек Касьян. Тот отвечает, что "чудной человек", сетует на то, что он не работает, а "болтается что овца беспредельная". Кучер ругает Касьяна, говоря, что он человек "несообразный и бесполезный", хотя и признает, что поет он хорошо. На вопрос о том, как лечит Касьян, возница отвечает, что лечит плохо, что все это ерунда, хотя упоминает, что самого его Касьян вылечил от золотухи. На вопрос, кто такая девочка, живущая в доме Касьяна, возница отвечает, что сирота, что матери ее никто не знает, что, возможно, Касьян является ее отцом уж больно она на него смахивает, но до конца об этом никому ничего не известно. Под конец возница предполагает, что Касьян еще чего доброго вздумает Аннушку грамоте учить, поскольку такой уж он "непостоянный, несоразмерный" человек.

Список литературы

Для подготовки данной работы были использованы материалы с сайта http://ilib.ru/

Я возвращался с охоты в тряской тележке и, подавленный душным зноем летнего облачного дня (известно, что в такие дни жара бывает иногда еще несноснее, чем в ясные, особенно когда нет ветра), дремал и покачивался, с угрюмым терпением предавая всего себя на съедение мелкой белой пыли, беспрестанно поднимавшейся с выбитой дороги из-под рассохшихся и дребезжавших колес, - как вдруг внимание мое было возбуждено необыкновенным беспокойством и тревожными телодвижениями моего кучера, до этого мгновения еще крепче дремавшего, чем я. Он задергал вожжами, завозился на облучке и начал покрикивать на лошадей, то и дело поглядывая куда-то в сторону. Я осмотрелся. Мы ехали по широкой распаханной равнине; чрезвычайно пологими, волнообразными раскатами сбегали в нее невысокие, тоже распаханные холмы; взор обнимал всего каких-нибудь пять верст пустынного пространства; вдали небольшие березовые рощи своими округленно-зубчатыми верхушками одни нарушали почти прямую черту небосклона. Узкие тропинки тянулись по полям, пропадали в лощинках, вились по пригоркам, и на одной из них, которой в пятистах шагах впереди от нас приходилось пересекать нашу дорогу, различил я какой-то поезд. На него-то поглядывал мой кучер.

Это были похороны. Впереди, в телеге, запряженной одной лошадкой, шагом ехал священник; дьячок сидел возле него и правил; за телегой четыре мужика, с обнаженными головами, несли гроб, покрытый белым полотном; две бабы шли за гробом. Тонкий, жалобный голосок одной из них вдруг долетел до моего слуха; я прислушался: она голосила. Уныло раздавался среди пустых полей этот переливчатый, однообразный, безнадежно-скорбный напев. Кучер погнал лошадей: он желал предупредить этот поезд. Встретить на дороге покойника - дурная примета. Ему действительно удалось проскакать по дороге прежде, чем покойник успел добраться до нее; но мы еще не отъехали и ста шагов, как вдруг нашу телегу сильно толкнуло, она накренилась, чуть не завалилась. Кучер остановил разбежавшихся лошадей, нагнулся с облучка, посмотрел, махнул рукой и плюнул.

Что там такое? - спросил я.

Кучер мой слез молча и не торопясь.

Да что такое?

Ось сломалась… перегорела, - мрачно отвечал он и с таким негодованием поправил вдруг шлею на пристяжной, что та совсем покачнулась было набок, однако устояла, фыркнула, встряхнулась и преспокойно начала чесать себе зубом ниже колена передней ноги.

Я слез и постоял некоторое время на дороге, смутно предаваясь чувству неприятного недоумения. Правое колесо почти совершенно подвернулось под телегу и, казалось, с немым отчаянием поднимало кверху свою ступицу.

Что теперь делать? - спросил я наконец.

Вон кто виноват! - сказал мой кучер, указывая кнутом на поезд, который успел уже свернуть на дорогу и приближался к нам, - уж я всегда это замечал, - продолжал он, - это примета верная - встретить покойника… Да.

И он опять обеспокоил пристяжную, которая, видя его нерасположение и суровость, решилась остаться неподвижною и только изредка и скромно помахивала хвостом. Я походил немного взад и вперед и опять остановился перед колесом.

Между тем покойник нагнал нас. Тихо свернув с дороги на траву, потянулось мимо нашей телеги печальное шествие. Мы с кучером сняли шапки, раскланялись с священником, переглянулись с носильщиками. Они выступали с трудом; высоко поднимались их широкие груди. Из двух баб, шедших за гробом, одна была очень стара и бледна; неподвижные ее черты, жестоко искаженные горестью, хранили выражение строгой, торжественной важности. Она шла молча, изредка поднося худую руку к тонким ввалившимся губам. У другой бабы, молодой женщины лет двадцати пяти, глаза были красны и влажны, и все лицо опухло от плача; поравнявшись с нами, она перестала голосить и закрылась рукавом… Но вот покойник миновал нас, выбрался опять на дорогу, и опять раздалось ее жалобное, надрывающее душу пение. Безмолвно проводив глазами мерно колыхавшийся гроб, кучер мой обратился ко мне.

Это Мартына-плотника хоронят, - заговорил он, - что с Рябой.

А ты почему знаешь?

Я по бабам узнал. Старая-то - его мать, а молодая - жена.

Он болен был, что ли?

Да… горячка… Третьего дня за дохтуром посылал управляющий, да дома дохтура не застали… А плотник был хороший; зашибал маненько, а хороший был плотник. Вишь, баба-то его как убивается… Ну, да ведь известно: у баб слезы-то некупленные. Бабьи слезы та же вода… Да.

И он нагнулся, пролез под поводом пристяжной и ухватился обеими руками за дугу.

Однако, - заметил я, - что ж нам делать?

Кучер мой сперва уперся коленом в плечо коренной, тряхнул раза два дугой, поправил седелку, потом опять пролез под поводом пристяжной и, толкнув ее мимоходом в морду, подошел к колесу - подошел и, не спуская с него взора, медленно достал из-под полы кафтана тавлинку, медленно вытащил за ремешок крышку, медленно всунул в тавлинку своих два толстых пальца (и два-то едва в ней уместились), помял-помял табак, перекосил заранее нос, понюхал с расстановкой, сопровождая каждый прием продолжительным кряхтением, и, болезненно щурясь и моргая прослезившимися глазами, погрузился в глубокое раздумье.

Ну, что? - проговорил я наконец.

Кучер мой бережно вложил тавлинку в карман, надвинул шляпу себе на брови, без помощи рук, одним движением головы, и задумчиво полез на облучок.

Куда же ты? - спросил я его не без изумления.

Извольте садиться, - спокойно отвечал он и подобрал вожжи.

Да как же мы поедем?

Уж поедем-с.

Да ось…

Извольте садиться.

Да ось сломалась…

Сломалась-то она сломалась; ну, а до выселок доберемся… шагом, то есть. Тут вот за рощей направо есть выселки, Юдиными прозываются.

И ты думаешь, мы доедем?

Кучер мой не удостоил меня ответом.

Я лучше пешком пойду, - сказал я.

Как угодно-с…

И он махнул кнутом. Лошади тронулись.

Мы действительно добрались до выселков, хотя правое переднее колесо едва держалось и необыкновенно странно вертелось. На одном пригорке оно чуть-чуть не слетело; но кучер мой закричал на него озлобленным голосом, и мы благополучно спустились.

Иван Сергеевич Тургенев

КАСЬЯН С КРАСИВОЙ МЕЧИ

Я возвращался с охоты в тряской тележке и, подавленный душным зноем летнего облачного дня (известно, что в такие дни жара бывает иногда еще несноснее, чем в ясные, особенно когда нет ветра), дремал и покачивался, с угрюмым терпением предавая всего себя на съедение мелкой белой пыли, беспрестанно поднимавшейся с выбитой дороги из-под рассохшихся и дребезжавших колес, - как вдруг внимание мое было возбуждено необыкновенным беспокойством и тревожными телодвижениями моего кучера, до этого мгновения еще крепче дремавшего, чем я. Он задергал вожжами, завозился на облучке и начал покрикивать на лошадей, то и дело поглядывая куда-то в сторону. Я осмотрелся. Мы ехали по широкой распаханной равнине; чрезвычайно пологими, волнообразными раскатами сбегали в нее невысокие, тоже распаханные холмы; взор обнимал всего каких-нибудь пять верст пустынного пространства; вдали небольшие березовые рощи своими округленно-зубчатыми верхушками одни нарушали почти прямую черту небосклона. Узкие тропинки тянулись по полям, пропадали в лощинках, вились по пригоркам, и на одной из них, которой в пятистах шагах впереди от нас приходилось пересекать нашу дорогу, различил я какой-то поезд. На него-то поглядывал мой кучер.

Это были похороны. Впереди, в телеге, запряженной одной лошадкой, шагом ехал священник; дьячок сидел возле него и правил; за телегой четыре мужика, с обнаженными головами, несли гроб, покрытый белым полотном; две бабы шли за гробом. Тонкий, жалобный голосок одной из них вдруг долетел до моего слуха; я прислушался: она голосила. Уныло раздавался среди пустых полей этот переливчатый, однообразный, безнадежно-скорбный напев. Кучер погнал лошадей: он желал предупредить этот поезд. Встретить на дороге покойника - дурная примета. Ему действительно удалось проскакать по дороге прежде, чем покойник успел добраться до нее; но мы еще не отъехали и ста шагов, как вдруг нашу телегу сильно толкнуло, она накренилась, чуть не завалилась. Кучер остановил разбежавшихся лошадей, нагнулся с облучка, посмотрел, махнул рукой и плюнул.

Что там такое? - спросил я.

Кучер мой слез молча и не торопясь.

Да что такое?

Ось сломалась… перегорела, - мрачно отвечал он и с таким негодованием поправил вдруг шлею на пристяжной, что та совсем покачнулась было набок, однако устояла, фыркнула, встряхнулась и преспокойно начала чесать себе зубом ниже колена передней ноги.

Я слез и постоял некоторое время на дороге, смутно предаваясь чувству неприятного недоумения. Правое колесо почти совершенно подвернулось под телегу и, казалось, с немым отчаянием поднимало кверху свою ступицу.

Что теперь делать? - спросил я наконец.

Вон кто виноват! - сказал мой кучер, указывая кнутом на поезд, который успел уже свернуть на дорогу и приближался к нам, - уж я всегда это замечал, - продолжал он, - это примета верная - встретить покойника… Да.

И он опять обеспокоил пристяжную, которая, видя его нерасположение и суровость, решилась остаться неподвижною и только изредка и скромно помахивала хвостом. Я походил немного взад и вперед и опять остановился перед колесом.

Между тем покойник нагнал нас. Тихо свернув с дороги на траву, потянулось мимо нашей телеги печальное шествие. Мы с кучером сняли шапки, раскланялись с священником, переглянулись с носильщиками. Они выступали с трудом; высоко поднимались их широкие груди. Из двух баб, шедших за гробом, одна была очень стара и бледна; неподвижные ее черты, жестоко искаженные горестью, хранили выражение строгой, торжественной важности. Она шла молча, изредка поднося худую руку к тонким ввалившимся губам. У другой бабы, молодой женщины лет двадцати пяти, глаза были красны и влажны, и все лицо опухло от плача; поравнявшись с нами, она перестала голосить и закрылась рукавом… Но вот покойник миновал нас, выбрался опять на дорогу, и опять раздалось ее жалобное, надрывающее душу пение. Безмолвно проводив глазами мерно колыхавшийся гроб, кучер мой обратился ко мне.

Это Мартына-плотника хоронят, - заговорил он, - что с Рябой.

А ты почему знаешь?

Я по бабам узнал. Старая-то - его мать, а молодая - жена.

Он болен был, что ли?

Да… горячка… Третьего дня за дохтуром посылал управляющий, да дома дохтура не застали… А плотник был хороший; зашибал маненько, а хороший был плотник. Вишь, баба-то его как убивается… Ну, да ведь известно: у баб слезы-то некупленные. Бабьи слезы та же вода… Да.

И он нагнулся, пролез под поводом пристяжной и ухватился обеими руками за дугу.

Однако, - заметил я, - что ж нам делать?

Кучер мой сперва уперся коленом в плечо коренной, тряхнул раза два дугой, поправил седелку, потом опять пролез под поводом пристяжной и, толкнув ее мимоходом в морду, подошел к колесу - подошел и, не спуская с него взора, медленно достал из-под полы кафтана тавлинку, медленно вытащил за ремешок крышку, медленно всунул в тавлинку своих два толстых пальца (и два-то едва в ней уместились), помял-помял табак, перекосил заранее нос, понюхал с расстановкой, сопровождая каждый прием продолжительным кряхтением, и, болезненно щурясь и моргая прослезившимися глазами, погрузился в глубокое раздумье.

Ну, что? - проговорил я наконец.

Кучер мой бережно вложил тавлинку в карман, надвинул шляпу себе на брови, без помощи рук, одним движением головы, и задумчиво полез на облучок.

Куда же ты? - спросил я его не без изумления.

Извольте садиться, - спокойно отвечал он и подобрал вожжи.

Да как же мы поедем?

Уж поедем-с.

Да ось…

Извольте садиться.

Да ось сломалась…

Сломалась-то она сломалась; ну, а до выселок доберемся… шагом, то есть. Тут вот за рощей направо есть выселки, Юдиными прозываются.

И ты думаешь, мы доедем?

Кучер мой не удостоил меня ответом.

Я лучше пешком пойду, - сказал я.

Как угодно-с…

И он махнул кнутом. Лошади тронулись.

Мы действительно добрались до выселков, хотя правое переднее колесо едва держалось и необыкновенно странно вертелось. На одном пригорке оно чуть-чуть не слетело; но кучер мой закричал на него озлобленным голосом, и мы благополучно спустились.

Юдины выселки состояли из шести низеньких и маленьких избушек, уже успевших скривиться набок, хотя их, вероятно, поставили недавно: дворы не у всех были обнесены плетнем. Въезжая в эти выселки, мы не встретили ни одной живой души; даже куриц не было видно на улице, даже собак; только одна, черная, с куцым хвостом, торопливо выскочила при нас из совершенно высохшего корыта, куда ее, должно быть, загнала жажда, и тотчас, без лая, опрометью бросилась под ворота. Я зашел в первую избу, отворил дверь в сени, окликнул хозяев - никто не отвечал мне. Я кликнул еще раз: голодное мяуканье раздалось за другой дверью. Я толкнул ее ногой: худая кошка шмыгнула мимо меня, сверкнув во тьме зелеными глазами. Я всунул голову в комнату, посмотрел: темно, дымно и пусто. Я отправился на двор, и там никого не было… В загородке теленок промычал; хромой серый гусь отковылял немного в сторону. Я перешел во вторую избу - и во второй избе ни души. Я на двор…

По самой середине ярко освещенного двора, на самом, как говорится, припеке, лежал, лицом к земле и накрывши голову армяком, как мне показалось, мальчик. В нескольких шагах от него, возле плохой тележонки, стояла, под соломенным навесом, худая лошаденка в оборванной сбруе. Солнечный свет, падая струями сквозь узкие отверстия обветшалого намета, пестрил небольшими светлыми пятнами ее косматую красно-гнедую шерсть. Тут же, в высокой скворечнице, болтали скворцы, с спокойным любопытством поглядывая вниз из своего воздушного домика. Я подошел к спящему, начал его будить…

Он поднял голову, увидал меня и тотчас вскочил на ноги… «Что, что надо? что такое?» - забормотал он спросонья.

Я не тотчас ему ответил: до того поразила меня его наружность. Вообразите себе карлика лет пятидесяти с маленьким, смуглым и сморщенным лицом, острым носиком, карими, едва заметными глазками и курчавыми, густыми черными волосами, которые, как шляпка на грибе, широко сидели на крошечной его головке. Все тело его было чрезвычайно тщедушно и худо, и решительно нельзя передать словами, до чего был необыкновенен и странен его взгляд.

Что надо? - спросил он меня опять.

Я объяснил ему, в чем было дело, он слушал меня, не спуская с меня своих медленно моргавших глаз.

Так нельзя ли нам новую ось достать? - сказал я наконец, - я бы с удовольствием заплатил.

А вы кто такие? Охотники, что ли? - спросил он, окинув меня взором с ног до головы.

Охотники.

Пташек небесных стреляете небось?.. зверей лесных?.. И не грех вам Божьих пташек убивать, кровь проливать неповинную?

Странный старичок говорил очень протяжно. Звук его голоса также изумил меня. В нем не только не слышалось ничего дряхлого, - он был удивительно сладок, молод и почти женски нежен.

Касьян с Красивой Мечи, подобно Калинычу, любит природу и знает ее. Он чрезвычайно огорчен тем. что его. в числе прочих крестьян, переселили с его родины на новое место. Грусть и негодование вызывает в нас поступок барина, который по своей прихоти лишил Касьяна единственного наслаждения — любоваться природой. На новом месте Касьян совсем растерялся и не знает, к чему приложить свои руки. Он ловит соловьев, но не для продажи, а отдает людям на утешение и на веселье.

Ему хотелось бы уйти в те страны, где, по слухам, «солнце приветливее светит и Богу человек видней, где раздолье и Божия благодать, где живет всяк человек в довольствии и справедливости». Последние слова Касьяна указывают на причину отчуждения его от людей. Кроткий и справедливый Касьян не может жить с людьми, потому что между ними постоянно бывают несогласия и насилия. Но Касьян, живя в отчуждении от людей, не пренебрегает ими, а старается приносить им пользу: он собирает целебные травы и лечит людей. Любовь ко всему живому и отвращение ко всякому насилию вылились у Касьяна в какую-то мистическую боязнь крови.

Когда автор в присутствии его убил коростеля, Касьян закрыл глаза и испуганно прошептал: «Грех! Ах, это вот грех!» а затем завел такой разговор: «Ну, для чего ты пташку убил? Станешь ты ее есть! Ты ее для потехи своей убил … Коростель — птица вольная, лесная. И не он один: много ее, всякой лесной твари, и полевой, и речной … и грех ее убивать … Кровь, — продолжал он, помолчав, — святое дело кровь! Кровь солнышка Божия не видит, кровь от свету прячется … великий грех показывать святую кровь, великий грех и страх … ох, великий!».

Касьян — это человек «не от мира сего». К практической жизни среди людей, к жизненной борьбе, он совершенно не способен. «Ничем я не промышляю, — говорит он себе, — неразумен я больно, с мальства; работник-то я плохой … где мне! Здоровья нет, и руки глупы». Крестьяне смотрят на него, как на юродивого, и относятся к нему несколько презрительно; «чудной человек, несообразный», отзывается о нем один из них. Но Касьян нисколько не обижается таким отношением, как не жалуется он на свою судьбу, обидевшую его здоровьем и телесными силами.

Смирение, безропотная покорность составляют его отличительную черту: его вместе с другими мужиками переселили со старых, родных мест, где жилось хорошо и привольно, на места гораздо худшие, но Касьян и на это не жалуется: «Ну, опека, конечно, справедливо рассудила; видно уж так пришлось», — замечает он по этому поводу. Живя как бы вне человеческого общества, Касьян еще ближе, чем Калиныч, стоит к природе. Он знает свойство всякой травки, умеет ухаживать за пчелами, ловит соловьев, пение которых наполняет его душу «сладкой жалостью». Красота и величие Божьего мира глубоко волнуют и восхищают его. Чуждый практической деятельности, он проводит жизнь в поэтическом созерцании и в бесцельных странствиях по родному краю.

Кроткую и чуткую душу Касьяна смущают зло и страданье, царящие в человеческом обществе, он не может выносить их вида, уходит от людей, «от греха». И не он один наделен такой нравственной чуткостью: «много других крестьян, — говорит он, — в лаптях ходят, по миру бродят, правды ищут» … Но, живя в отчуждении от людей, Касьян все-таки думает о них, старается принести им пользу, чем может: он собирает целебные травы, лечит обращающихся к нему крестьян и слывет среди них знахарем. С трогательной нежностью относится он также и к своей дочке Аннушке. Вообще, все слабое, беззащитное вызывает его симпатию, и эта симпатия распространяется не только на людей, но и на животных. Его кроткая душа любовно объемлет все живущее вообще: всякое насилие и страдание его глубоко возмущают; поэтому, когда охотник убивает птичку, он обращается к нему с горьким упреком и негодованием: «великий грех по казать свету кровь, великий грех и страх … Ох, великий!»